Кое-как успокоив девчонку, обережник нагнал Донатоса и дернул его за плечо:
— Что ж ты делаешь, а? Совсем озверел? Зачем руки распускаешь? Чего с блаженной взять?
На колдуна было страшно смотреть.
— Пусти, — прохрипел он. — Пусти, покуда еще и руку не сломал тебе.
В этот миг в ноги Ольсту кто-то вцепился, стискивая больное колено и заверещал.
— Родненький, худа ему не делай! Не надо! Меня ударь, если нужда есть, его не трогай!
Девка прижалась щекой к сапогу креффа и заплакала. В тишине каменного перехода были слышны судорожные рыдания Светлы, да тяжелое дыхание готовых сцепиться мужиков.
— Таскается за мной! Всю душу вымотала! — выругался наузник и дернул плечами, стряхивая руки заступника: — Пусти, Ольст.
Вой разжал руки.
— Уймись. Клесх сказал, ежели будет тебе докуку чинить, отправить ее в Любичи. Как придет обоз, сбудем с рук. Перетерпи покуда. Не кидайся.
Донатос вздохнул, пытаясь успокоиться.
Светла на полу скулила:
— Не надо! Не надо! Не надо в Любичи. Не трону его! Хранителями клянусь, не трону! Только не прогоняйте…
И зарыдала так горько, что мужчины переглянулись.
Колдун вдруг не выдержал и рассмеялся. Сухим лающим смехом.
— Не тронет меня, гляди.
Ольст усмехнулся.
— Вставай, горе.
Девка кое-как поднялась и вдруг погладила своего заступника по плечу:
— Болит нога-то?
— Бывает.
— Ох, родненький, скорбей в свете — множество великое. Твоя еще не самая тяжкая…
И, шмыгнув носом, Светла протянула мужчине обрывок пеньковой плетенки:
— На вот, не горюй.
Обережник пожал плечами и отправился своей дорогой.
А когда пришел обоз, идущий оказией через Любичи, Светлу не сыскали. Всю Цитадель перерыли. Донатос едва не каждый угол проверил. Как в воду канула, окаянная.
Лишь спустя сутки появилась дура. А где пряталась — так никто и не дознался. Жаль только обоз о ту пору из Цитадели уже отбыл.
Вороной был по самое брюхо забрызган грязью. Да и всадник его оказался ничуть не краше. Он приехал, когда солнце уже клонилось к закату, грозясь вот-вот закатиться за кромку высокого тына. Сноведь затихала и улочки обезлюдели.
— Скажи посаднику, чтобы к полудню купеческим сходом пришел к сторожевикам, — обратился странник к молодому парню, стоящему у ворот.
Тот поклонился:
— Скажу, обережник. Мира в пути.
— Мира в дому.
Колдун тронул пятками уставшего коня.
Парень проводил вершника хмурым взглядом и почесал затылок. Седмицу тому из Елашира приходил обоз. Ратоборец, его приведший, о чем-то долго толковал со сторожевиками, а те потом с посадником. И не сказать, будто после беседы той городской голова был доволен. К хоромам своим шел, мрачнее тучи, а дворняге, коя под ноги попалась, такого пинка отвесил, что старая псица еще долго подволакивала лапу и жалобно скулила.
Какие вести привез заезжий ратоборец — никто так и не дознался. Тимлец — посадник Сноведи, держал язык за зубами, только ходил смурной. Под горячую руку не попадайся! Тяжелый и крутой нрав городского головы знали все, да и кнута его многим случалось испробовать.
Поэтому парень заторопился донести до посадника весть о прибытии обережника и сердцем чуял, что за весть этакую его не одарят. Хорошо еще, если взашей не погонят с богатого Тимлецова двора, не спустят с высокого крыльца, чтобы тощим задом все ступеньки пересчитал. Так думал Карасик — рыбацкий сын, когда потея и томясь, спешил выполнить поручение заезжего колдуна.
…Клесх лежал в бане на полоке, уткнувшись лбом в скрещенные руки и дремал. Последние седмицы он только и делал, что ездил от города к городу, от поселения к поселению и трепал языком. За всю жизнь ему не приходилось столько болтать. И от болтовни этой он устал сильнее, чем уставал некогда, водя обозы.
В весях и деревнях платить десятину Цитадели были только рады, мужики быстро смекали, что так и спокойнее, и проще, однако в бегающих глазах иных тут же начинали мелькать мыслишки о том, как утаить часть добра. Обережник усмехался:
— За кем недоимку сочту, вышвырну ночью за ворота. Лучше судьбу не пытайте.
Однако умом понимал — будут, будут исхитряться. А значит, придется над кем-то и впрямь вершить суд. И суд этот должен быть стремительным, неизбежным и страшным.
Поэтому Клесх везде, где останавливался, пересчитывал подворья, люд по головам и записывал на берестяных грамотках, у кого, что в хозяйстве.
— Не вздумайте добро утаивать, — говорил он. — Головы сечь самолично приеду, ежели хоть медяка не досчитаюсь, не то, что куны серебряной.
Мужики переглядывались, пугались и кивали, мол, что ты, что ты, господине, все сделаем честь по чести. Но рожи у некоторых были хитрые… И Клесх отмечал в грамотках, из какой веси подати надобно проверять с особым тщанием. Обсчитывать города и большие поселения он поручал целителям из троек. Обережники хватались за головы:
— Да тут сто свитков испишешь, прежде чем…
— Значит, испишете, — непреклонно отвечал Клесх. — И прилежно будете счет вести. Рожденным, помершим, корову новую купившим. Берите под руку свою всех. Чтобы не вы по ним бегали, а они к вам приходили.
А сам в душе ужасался тому, какие горы свитков предстояло исписать, а потом и прочитать.
— За сбор десятин с вас спрашивать буду. Иначе для чего вы тут посажены? Порядок вести, людей защищать, вот и занимайтесь.