Через седмицу к Нэду пришла стряпуха. За руку она тащила зареванную Светлу, у которой даже тряпицы в волосах обвисли скорбно и печально.
— Глава, что хочешь со мной делай, но дуру эту забирай, — с порога кинулась Матрела. — Ни к чему непригодная девка. Воды скажешь принести, так как за Встрешником посылать. С утра попросишь, дай Хранители, к вечеру притащится. С пустым ведром. И так во всем. Только отвернешься, а ее уж след простыл.
— И куда же ты бегаешь, отчего не трудишься? — вкрадчиво спросил Нэд. — С чего взяла, будто хлеб свой задаром есть будешь?
Девка потерла щеку, на которой цвел переливчатый синяк, и ответствовала:
— Ну что вода, родненький? Принесет ее кто-нибудь. Вон, сколько народу тут. А свет мой ясный без догляда в каземате сидит. Не понятно, в чем жизнь-то теплится.
— Чего?! — вызверился воевода. — Ты опять, вместо того чтоб работать, за Донатосом бегаешь?
— Бегает, окаянная, словно привязанная, — сурово поджала губы стряпуха. — Только в подземелье ее найти и можно — возле покойницкой или мертвецкой. Старая я, Глава, по нижним ярусам, как коза, скакать. А девки мои боятся туда ходить, эту же кудлатую наверх и калачом не выманишь. Да еще норовит с кухни что-нибудь стянуть. То хлеба, то меда, то горшок со щами… Сил моих больше нет!
Нэд нахмурился и грозно спросил у виновато насупившейся Светлы:
— Ты по что снедь таскаешь?
— Я же не себе, — всхлипнула девушка, — я ж свету моему ясному! Ведь прозрачный совсем стал, ничего не ест! Как сосулька на солнышке тает!
Глава, приметив синяки на руках и лице девки, устало спросил:
— Это свет ясный тебя этак приласкал? — и кивнул на кровоподтеки.
— Что ты, родненький, что ты! Как же он на меня руку-то поднимет? Я ж судьба его. Ну, заденет по неловкости, так я зла в сердце не храню.
Воевода устало вздохнул и ответил:
— То-то и оно. Матрела, следи за девкой, а то ведь не доживет до зимы, забьет он ее. А ты, — смотритель повернулся к блаженной, — допросилась-таки. Говорил, работать не будешь, отправлю твоего ненаглядного на выселки? Я слово держу. Завтра же духу его в Цитадели не будет. Покуда не увижу, что ты за ум взялась. Иди отсюда.
Несчастная выбежала, захлебываясь слезами от ужаса предстоящей разлуки. Следом вышла и Матрела, на круглом добром лице которой отразилось жалостливое понимание
"Тык-дык, тык-дык, тык-дык…" — Тамир уже всей душой ненавидел этот размеренный звук. Увы. Ничего другого в последние дни слышать ему не доводилось. Он бы и рад, но копыта усталого жеребца извлекали из окаменевшей от засухи дороги только эти заунывные глухие "тык" и "дык".
Раскаленный воздух обжигал затылок и плечи, во рту пересохло. Несколько раз он прикладывался к баклаге, но нагревшаяся вода не утоляла жажды. Он плескал на темя, умывал лицо, чтобы пот не разъедал глаза, и ехал дальше.
На небе ни облачка… Рубаха уже давно снята в глупой надежде, что горячий ветер обдует изнывающее от жары тело, и станет полегче. Как бы ни так! Даже сейчас, когда солнце уже катилось к горизонту, от земли по-прежнему пыхало жаром.
Тракт вился меж пожухлых лугов, но впереди уже виднелся лесок. Слава Хранителям, тень! В старину, когда такая жара стояла, обозы и странники только по ночам в путь пускались. Ныне же терпи и не ропщи.
Заветная опушка приближалась и даже уставший Ярко припустил резвее, позвякивая сбруей. И ему в прохладу хочется.
Через пол-оборота обережник расседлал скакуна, вытер тяжело вздымающиеся бока жеребца холстиной, обнял за шею и погладил по усталой морде:
— Замаялся, да?
Конь фыркнул.
— Ну, идем, идем, ручей где-то рядом совсем.
Брести им и впрямь пришлось недалеко. Ручеек оказался тоненький, мелкий — лишь напиться. Даже лечь в него, чтобы хоть немного омыться, и то не получилось бы. Кое-как Тамир обтерся сырой тряпицей, выполоскал задубевшие от соли рубаху и порты, а потом надел их, как были — сырыми. Благодать!
Ночлег обустраивал уже в подкравшихся сумерках. Наломал лапника, приготовил нехитрое ложе, застелил ветки войлоком. Развел костер, обнёс место стоянки обережным кругом, стреножил и привязал коня. Похлебка весело булькала на огне, пахло луком и мясом, по телу разливалась благодатная истома. Привалившись спиной к переметным сумам, странник устало прикрыл глаза. Три последние седмицы высосали все силы. Ныне даже не верилось, что все закончилось, и он возвращается в Цитадель.
…По приезду из родного города, Нэд отправил Тамира в Тихвень. Упырь разодрал там обережника, обескровил, паскуда, сторожевую тройку. Вот и пришлось выучу Донатоса спешно ехать в городишко, принимать требы и ждать, пока Нэд пришлет нового колдуна. По чести сказать, Тамир недоумевал, почему его самого не оставят в Хранителями забытом Тихвене, но, видать, Глава отмерил ему мотаться по дорогам.
Донатос на прощанье сказал:
— Ты, как был дурак-дураком, так и остался. Отпускать-то боязно. Поди, в первую же ночь обглодают где-нибудь в овраге.
Молодому обережнику стало смешно. Наставник брюзжал, скорее, по привычке, чем со зла. Однако теперь уже не казалось странным, что тот, кого Тамир ненавидел первые годы обучения, нынче стал ближе отца. И потому выуч успокоил креффа:
— Не обглодают.
— Да уж надеюсь. Езжай. И гляди, чтоб по уму все. Не то шкуру спущу.
Послушник кивнул, а Донатос продолжил:
— Сторожевиком быть — труд неблагодарный. Хранителей моли, чтобы не оставили тебя в этом Тихвене. Как сменят, сразу назад езжай. Ты здесь нужнее. А по пути жальники проверь, какие встретятся, а то отожрешься, опять рожа станет больше лохани.