Он сплюнул под ноги.
— К мужикам ее увезти хочешь? Чтоб всякая собака лик ее видела? Не бывать такому! Дочь на позорище не отдам! У меня без нее их еще две, да трое сыновей. Какой дом их примет опосля срама этакого? И думать забудь. Парня любого отдам. Про Майрико не вспоминай даже. Удавлю лучше своими руками, чем позволю род опоганить.
Бьерга потемнела лицом и шагнула к мужику, зашипев:
— Да вы тут совсем ополоумели? Нам любой Осененный дороже самоцвета, а ты дитя родное извести собрался?
— У нас своя правда, — отрезал староста. — А тебя, коли в Почепках не любо, я не держу.
— Ах, правда у вас… — протянула колдунья. — Ну, что ж, раз правда… Только гляди, как бы завтра, едва солнце встанет, не пришлось у меня в ногах валяться. Ежели что, у Горюч-ключа ищи. До полудня пожду. Не явишься — уеду.
— Не явлюсь. Не жди, — сказал Одиней и ушел в дом.
— На то мы посмотрим поутру, — Бьерга взяла под уздцы лошадь и направилась прочь из веси. Потому не увидела как Одиней вынес из конюшни вожжи и отходил дочь так, что мать с сестрами на руках у него висли, лишь бы не засек до смерти.
А ночью… разом встал весь почепский жальник. И обережный круг от вурдалаков не спас. Люди тряслись по домам, слыша рык и глухое топанье мертвых ног. Нечисть не смогла войти в дома и выманить зовом людей. Спасли заговоренные ладанки. Но мертвяки перегрызли, передавили и распугали всю скотину. Испуганно ржали лошади, мычали коровы, визжали псы. Люди в избах плакали и молились, но Благии не слышали причитаний. И вурдалаки скреблись под окнами, стучались в двери, шептали, рычали, звали живых глухими скрежещущими голосами, перебирая каждого поименно.
Лишь когда звезды стали бледнеть, нечисть, пьяная от крови, подалась прочь, перерыкиваясь, огрызаясь друг на друга…
С восходом солнца, оглохшие от ужаса и навалившейся беды, люди вышли на разоренные дворы…
Плакали хозяйки, скорбно и зло молчали мужчины, испуганно жались к взрослым дети. На залитых кровью улицах валялись разодранные обглоданные туши. Женщины причитали, узнавая в бесформенных кучах падали вчерашних кормилиц — Пеструшек и Нарядок. Как теперь жить?
Люди тряслись по домам, слыша рык и глухое топанье мертвых ног, плакали и молились, но Благии не слышали причитаний. Испуганно ржали лошади, мычали коровы, визжали псы. Вурдалаки скреблись под окнами, стучались в двери, шептали, рычали, звали живых глухими скрежещущими голосами, перебирая каждого поименно. Спасли почепских лишь заговоренные ладанки, не дали нечисти выманить людей зовом.
Лишь когда звезды стали бледнеть, Ходящие подались прочь, перерыкиваясь, огрызаясь друг на друга…
С восходом солнца оглохшие от ужаса сельчане вышли на разоренные дворы, где на залитой кровью земле валялись разодранные обглоданные туши скота. Плакали хозяйки, скорбно и зло молчали мужчины, испуганно жались к взрослым дети. И не узнать было в бесформенной падали вчерашних кормилиц — Пеструшек и Нарядок. Как теперь жить?
Ни одной коровы не осталось, ни одной лошади! Кур и тех не сыскать! А ворота стоят распахнутыми и, ежели не затворить черту, завтра снова подымутся вурдалаки, снова придут бродить под окнами, пугать людей, громыхать на подворьях, в бессильной голодной злобе грызть пороги домов, бить мертвыми руками в двери…
Одиней растерянно озирался, не зная, как теперь совладать с бедой. Бабы тихонько завыли. Мужики, парни, старики ходили бледные, как навьи, все надеялись сыскать кто лошадь, кто пса, кто хоть козу заблудшую. И каждый понимал: они, хотя сегодня и живы, но все равно, что мертвые. Чем семьи кормить? Все сгибло. А туши надо закопать, пока не начали смердеть. Есть опоганенное, тронутое Ходящими мясо никто не станет. И страшно билась в головах единая мысль: "Голод…"
Как от него спастись? Уйти к единоверцам — в соседние деревни? Бросить дома? Но кто ж приютит столько лишних ртов? Ну день, другой, ну седмицу, вторую, а рано или поздно придется уходить. Да и кто захочет из своего дома хозяином уйти, а в чужой войти приживалой? А куда еще податься? Черта обережная нарушена. Креффу Одиней отказал и теперь сторожевика звать — дело зряшное. Не пойдут обережники спасать тех, кто презрел правду и волю Цитадели.
Пока еще люди не сгибли — спасали ладанки на шеях, да и то, вон, у Гремяча в семье двое молодших чуть из кожи не выпрыгнули, к дверям рвались. Оберегов у детей не было, насилу мать с отцом и старшими в дому удержали — в погребе заперли. Да и вечные они что ли — обереги-то. К весне и их сила растратится. Что тогда?
К горестно замершему старосте подковылял дед Амдор. Виновато отводя глаза, он прошамкал:
— Отдай свою девку колдунье, Одиней. Глядишь, оттает, не станет сердца держать, черту подновит.
— Побойся Благиев, Амдор, — сжал кулаки мужчина. — Срам такой!
— А упырем по лесам шататься — не срам? — зло ударил клюкой об землю старик. — Я помереть в своей избе хочу, чтоб колдун науз мне на шею вздел, отшептал и душу с миром отпустил. И сыновья мои с внуками не должны в закуп идти от дурости твоей. Коли Благии Майрико Даром осенили, так на то ихняя воля. Ее исполнить надобно. Отдай дуру свою. У тебя еще, вон, две таких же.
— Да ты ведь первый мне глаза этим колоть будешь! — задохнулся Одиней. — Станешь соотчичей отговаривать девок моих замуж брать, сыновей в рода принимать!
— А ты Майрико из рода извергни, — хитрый старик не желал уступать. — Будет она и тебе, и нам чужая. А чужую что ж не отпустить? Ступай за обережницей, в ноги падай, но чтоб к вечеру деревня кругом обнесена была, иначе тебя и твою семью первыми за тын вышвырнем. Глядишь, Ходящие вами нажрутся и нас не тронут.